«В 1941 году московскую больницу им. Алексеева (все еще известную как “Кащенко”) эвакуировали водным путем на двух баржах — около 500 пациентов и около 100 человек медперсонала. Часть больницы к этому моменту уже была военным госпиталем, причем многие пациенты поступали с «контузиями». Баржи должны были доплыть только до Рязани и шли с пятидневным запасом продовольствия и медикаментов, но Рязанская больница сама готовилась к эвакуации и смогла принять лишь немногих пациентов. Тогда баржи пошли в Горький, но и там ситуация оказалась не лучше, и только в Казани местная больница согласилась принять странников...» — это цитата из послесловия к маленькому и невероятно насыщенному словами, событиями, судьбами и болью роману Линор Горалик «Имени такого-то», но этих вводных недостаточно, чтобы будущий читатель был готов к тому, что обрушится на него со страниц. Недостаточно и того, что всего года три прошло с момента выхода предыдущей (и — выдающейся) большой книги Линор, романа об эмпатии «Все, способные дышать дыхание» — книги, бьющей под дых, выводящей из равновесия и оставляющей читателя один на один с предложенной — безвыходной — ситуацией. И, наконец, недостаточно и еще одной фразы из послесловия — о пересечении двух тем, «пугающих меня до замирания: темы войны и темы безумия».
«Имени такого-то» — книга, к которой невозможно быть готовым, потому что никто в современной литературе – во всяком случае, насколько мне известно, — не осмеливается подойти к точке пересечения этих тем так близко, как Линор.
«Имени такого-то» — книга-палимпсест, в которой разговоры ее персонажей и их невыдуманные страдания бесконечно накладываются, заглушают друг друга, сливаются в единый гул, из которого ты вдруг начинаешь вычленять важные реплики, всхлипы, отдельные слова. Мне легче всего объяснить этот прием через сравнение — скажем, с фильмами Германа, только написанными на бумаге — не со сценариями, сценарии у Германа другие, а именно с самими фильмами... нет, все равно сложно объяснить. С самого начала бросаешь попытки уследить за бесконечной чередой персонажей и просто отдаешься течению повествования, погружаешься в него, как в морок, — и вот как раз тогда приходит понимание. Этот текст нельзя читать с холодным носом, нельзя оставаться в стороне — это, как и в случае «Всех, способных дышать дыхание», тоже текст об эмпатии (в том числе — об эмпатии), но зло, являющееся предложенными обстоятельствами, заставляет тебя испытывать эту самую эмпатию не только к живым персонажам — вернее, к «живым», потому что Линор теперь оживляет в буквальном смысле всё, заставляет всё испытывать эту боль, буквально разлитую вокруг. Берет тебя, щенка, и бросает в эту очистительную боль, в это написанное словами страдание — чтобы ты вышел оттуда другим, очищенным. «Вот увидите, мы войдём в воду — и выйдем из неё другими», — как говорится в другом тексте Горалик, поэтическом, одном из моих самых любимых ее текстов. Здесь, к слову, действие происходит на воде. Вот только она все никак не расступается.
Не понимаю, как говорить о текстах, которые сами являются живой материей, страдающей плотью, умеющей испытывать боль (оставаясь при этом потрясающе рассказанной историей). Не понимаю, как работает этот очистительный механизм, как болезненная, кричащая, бормочущая, шепчущая, заговаривающаяся многоголосица вдруг вычленяет из себя отдельный голос (отдельные голоса), как ты вдруг обнаруживаешь себя на борту этой гниющей заживо баржи посреди ничто, посреди самой запредельной фантасмагории, которая оказывается реальнее самой документальной реальности — все персонажи вымышлены, все события вымышлены, все совпадения случайны. Великая книга.
И простер Моисей руку свою на море, и гнал Господь море сильным восточным ветром всю ночь и сделал море сушею, и расступились воды.
Блаженны нищие духом; ибо их есть Царство Небесное
Господи, спаси и сохрани мя. Аминь.